Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько парализовали это нежелательное влияние, смягчали грубость корпусной казармы только воспитательницы. Дамы эти, которых было несколько, наблюдали за поведением своих питомцев, входили во все мелочи их домашней жизни, начиная с костюма и кончая манерами. Влияние женщин, по словам Верещагина, сказывалось сильно: в Александровском корпусе не было грубости, черствости, солдатчины, заедавших старшие корпуса, которые готовили не людей в широком смысле слова, или даже хороших военных, а только специалистов фронта и шагистики. Но совершено уничтожить те несимпатичные стороны корпусной жизни, которые так неприятно поражали Верещагина, конечно, дамы эти не могли, так как за порядком во время игр и даже занятий в зале и на гулянье наблюдали простые дядьки, учившие кадет ружейным приемам, маршировке, употреблявшие выражения, в роде: «а, дуй тя горой!», или «ах, разорви тебя совсем!» и т. п.
В. В. Верещагин чувствовал себя в такой обстановке совершенно одиноким и тяготился своими товарищами. «В противоположность многим, вероятно, большинству моих сверстников, я не любил товарищества, его гнета, насилия: каюсь – теперь это можно, – что я только молчал, притворялся, только показывал вид, что доволен им, так как иначе меня защипали бы. Как из заразной болезни вырвался бы от всех этих „неумытых рук“, бесцеремонно залезавших в мою голову, сердце и совесть, ушел бы от всех „чужих“ к „своим“, т. е. от тех, кто меня только терпел, муштровал и дрессировал, к тем, кто меня любил, жалел и учил.»
Что касается до учителей, то выбор их был сносный, и В. В. Верещагин учился недурно по всем предметам, кроме арифметики. Он никак не мог понять дробей. Сильно развитое воображение воплощало в образы и сухие арифметические строчки. Дроби казались ему каким-то лесом дремучим, в котором числители, знаменатели и черточки представлялись какими-то гонителями, обидчиками, при одном названии их возникало в голове представление о ружейной дроби, виденной когда-то у отца на столе. Особенно прилежно занимался он английским языком, который усвоил довольно порядочно сначала под руководством преподавателя Даниеля, а затем гувернантки г-жи Брокнер.
Здесь же, в корпусе, впервые начал Верещагин «учиться» рисованию. Лысый, с большим носом, серьгой в одном ухе и неизменной жемчужной булавкой в галстуке, художник Кокорев требовал, главным образом, чистоты и аккуратности. «Мне положительно не везло у него», рассказывает В. В. Верещагин, «так как не знаю, как уж это случилось, что я всегда рисовал грязно и, много раз стирая, ерошил бумагу, чего учитель очень не любил, называя это саленьем, сусленьем. Для рисования сводили все три отделения роты в один большой класс, стены которого были увешаны лучшими рисунками, оставленными как оригиналы; это были произведения Шепелева, Лукьянова и др., чистые, выточенный, без пятнышка или зазоринки, которые вообще казались мне чудными произведениями искусства! „Никогда, никогда, думалось, я не научусь так хорошо рисовать!“ За мои грязные рисунки и особенно за нервную, неаккуратную черту, я получал всегда очень дальше номера и только один раз на экзамене, за контур какой-то вазы, без тушевки, получил 17 №. Уж я и Богу молился, чтобы Он помог мне рисовать чище, аккуратнее – ничего не помогло – запачкаю, зачерню и получу замечание, что „карандаша не умею держать!“ Кокорев занимался с нами очень исправно, все время переходил от одного ученика к другому, поправляя рисунки, причем время от времени, окидывая класс взглядом и замечая разговоры и смех, произносил протяжным заунывным голосом: „Рисуйте, рисуйте, рисуйте, что вы не рисуете, что вы не рисуете!“
Поверять наши успехи в рисовании приезжал иногда Сапожников – вероятно, действительный статский советник, потому что его называли генералом – маленький, толстенький человек, бывший инспектором рисования в учебных заведениях. Он был весьма популярен, и мы всегда радостно передавали друг другу: „Сапожников приехал!“ Особенно отличившихся в рисовании представляли ему, но я не помню, чтобы показывали меня.
Больше всех обратила внимание на мой талант Богуславская: я срисовал с книжки портрет Паскевича красками так верно, что она тут же взяла мой рисунок и представила случайно проходившему директору, очень похвалившему и еще ласковее обыкновенного погладившему меня по голове. Конечно, и здесь, как в семье, никому в голову не приходило серьезно обратить внимание на мои способности, развить их и вывести меня на путь образованного художника. Надобно полагать, что все думали, как папаша и мамаша: рисовать можно, – почему не рисовать! – но это не дворянское ремесло и менять верную дорогу военного морского офицера на неверную карьеру художника – безумие.
Между кадетами нашей роты сильным мастером по части рисования считался Бирюлов, изображавший солдат, пушки, лошадей и все, что угодно. Он рисовал свои „картины“ очень примитивным способом: в верхнем ряду ставил пушки, во втором солдаты шли у него в штыки, в третьем, нижнем этаже, действовала кавалерия, – орудия, разумеется, палили, хвосты и гривы лошадей развевались и т. п. Попросишь его: „Бирюлов, нарисуй Бородинскую битву“ – он разложит краски кругом и очень методично, по раз заведенному порядку, начнет выводить свои этажи разных военных страхов. Я сижу, бывало, за его рукой и думаю: „О Господи, если бы я мог так же рисовать! – чего бы, кажется, не дал за этот талант“».
Уехав в отпуск, очутившись снова среди родных полей, лугов и лесов, В. В. Верещагин все свое время отдавал развлечениям на лоне природы и рисовал сравнительно очень немного. Выучившись в корпусе выводить линии разных фигур и ваз, он уже как будто пренебрегал тройкой с волками и лубочными картинами с Кутузовым. Французские литографии и английские гравюры, развешанные по стенам, казались для него более интересными оригиналами. Рисование, очевидно, в это время не было еще для самого В. В. Верещагина такой потребностью, какою сделалось несколько лет спустя, и не встречало серьезного внимания со стороны окружающих. Прилежный и скромный мальчик, каким тогда был В. В. Верещагин, был отмечен как хороший ученик, сделан старшим сержантом в отделении, имя его было написано золотыми буквами на красной дощечке – и только; зародыша обнаружившегося впоследствии таланта никто решительно не заметил в нем. В 1853 г. он окончил Александровский корпус лучшим кадетом IV-й роты, которая подготавливала своих питомцев для поступления в Морской корпус. «Мы готовились в этот год к переводу в Петербургские корпуса», говорит Верещагин, «и у нас словно крылья отросли – надо сказать правду – не столько на доброе, сколько на заносчивость, некоторую грубость и разные шалости». Юные кадеты, в том числе и В. В. Верещагин, радовались предстоявшей им перемене жизни и выражали свою радость в настоящей детской марсельезе, направленной против корпусного начальства, которая заключала в себе, между прочим, такую фразу:
Мамзелей не трусим –Им головы сорвем.
Под «мамзелями» здесь подразумевались те почтенные классные дамы, которым В. В. Верещагин приписывал такое большое значение в деле воспитания.
III. В Морском корпус
Окончив Александровской корпус, В. В. Верещагин поступить в 1853 году в Морской корпус, находившийся в Петербурге. Почему отец выбрал для сына карьеру моряка – неизвестно. По-видимому, он не руководился здесь никакими соображениями. Открылась вакансия в Морском корпусе, занять ее было можно, и отец Верещагина, по примеру других дворян-соседей, определил сына в моряки, «благо служба благородная, не убыточная».
Новая обстановка показалась еще более непривлекательной В. В. Верещагину. Морской корпус сразу поразил своей казарменностью, грубым обращением и языком не только кадет, но даже и самого начальства. Барабан играл здесь гораздо большую роль, чем в прежнем корпусе. Не только все делалось по барабану, но даже самих кадет заставляли барабанить. «С самого нашего приезда», рассказывает Верещагин, «старые кадеты стали к нам обращаться с расспросами, речами и шутками, до того казарменными и циничными, что в нашем прежнем царскосельском обществе, очевидно, были только слабые отголоски этой загрубелости. Конечно, современная казарма не слышит столько характерных ругательств, не видит такого разврата мысли и тела, какое были в тогдашних корпусах»… Солгать, обмануть – не считалось в корпус грехом. Нежность, вежливость, деликатность подвергались осмеянию, а ухарство и сила, наоборот, очень ценились и уважались. Наказания употреблялись очень строгие: кроме обычных стояний «под часами», иногда в продолжение многих дней, даже недель, в широкой степени практиковалось оставление без обедов и ужинов, без отпуска домой, сажали под арест и даже секли.
- Буржуй - Глеб Успенский - Очерки
- Бог, человек, церковь - Всеволод Чаплин - Очерки
- Гр. Л. Н. Толстой - Николай Успенский - Очерки
- Крестьянские женщины - Глеб Успенский - Очерки
- Как «тискают рóманы» - Варлам Шаламов - Очерки
- Доброе дело - Анна Барыкова - Очерки
- Краснокожие - Павел Буланже - Очерки